Поднимаясь по тускло освещенной лестнице, покрытой сырым золотушным ковром, он еще раз напомнил себе, что побеждают победители. Однако стоило ему услышать кашель из соседнего номера, как настроение его резко ухудшилось. Такой это был захлебывающийся, изобилующий болезнью, выворачивающий наизнанку кашель – и приступы продолжались всю ночь напролет. Старика-соседа он никогда не видел, но к этому кашлю, не дававшему ему уснуть, проникся самой лютой ненавистью.
Остановившись возле двери своего номера, он извлек из кармана пакетик и посмотрел на него. “Должно быть, микрофильм. Скорей всего, между оберткой и этикеткой – там, где обычно вкладыши с картинками”.
Он повернул ключ в разболтанном замке. Войдя и закрыв за собой дверь, он облегченно вздохнул. “Ничего тут не поделаешь, – признался он сам себе. – Побеждают...”
Но эта мысль так и осталась недодуманной. В номере он был не один.
Быстрота его реакции удостоилась бы овации в Центре подготовки. Резинку вместе с оберткой он успел кинуть в рот и проглотить в тот самый момент, когда сокрушительной силы удар проломил ему затылок. Боль была ужасной, но еще ужасней был звук. Если, крепко заткнув уши, грызть свежую капусту, получится слабое, безликое подобие того звука.
Он совершенно отчетливо услышал чавкающий мокрый хруст второго удара, не испытав от него, как ни странно, никакой боли.
Потом стало больно. Он ничего не видел, но понял, что ему перерезают горло. Потом принялись за живот. В животе волнами заходило что-то чужое, холодное. В соседней комнате кашлял и задыхался старик. Стрихнин лихорадочно пытался додумать столь грубо прерванную мысль.
“Побеждают победители”, – подумал он и умер.
– И за этот семестр вам следовало бы усвоить, по меньшей мере, одно – что между искусством и обществом нет сколько-нибудь значительной связи, вопреки всем тем “истинам в последней инстанции”, которые так любят изрекать разного рода дешевые популяризаторы в сфере массовой культуры и массовой психологии. Они прибегают к подобного рода банальностям, достойным только презрения, всякий раз, когда сталкиваются со значительными явлениями, выходящими за рамки их узенького кругозора. Сами понятия “общество” и “искусство” чужды друг другу, даже антагонистичны. Правила и законы...
Завершая последнюю лекцию своего курса “Искусство и общество”, доктор Джонатан Хэмлок, профессор искусствоведения, тянул время, как только мог. Курс этот был общим, рассчитанным на целый поток, и Хэмлок его от души ненавидел. Но что поделать – вся кафедра держалась исключительно на этом его курсе. Его манера читать лекции отличалась язвительной иронией, даже некоторой оскорбительностью – но студентам это нравилось чрезвычайно: каждый из слушателей мог не без удовольствия представить себе, какие душевные муки испытывает сосед от высокомерного презрения доктора Хэмлока. Его холодное ехидство считали проявлением достойного всякого уважения неприятия бесчувственного и тупого буржуазного мира, формой той “мировой скорби”, которая так близка студенческой душе, склонной к мелодраматическому видению мира.
Популярность Хэмлока среди студентов имела несколько причин, не связанных между собой. Во-первых, в свои тридцать семь лет он был самым молодым среди профессоров факультета искусств. И поэтому студенты считали его либералом. Разумеется, никаким либералом он не был, равно как не был и консерватором, тори, изоляционистом, фабианцем или сторонником свободной продажи алкоголя. Его интересовало только искусство, а такие материи, как политика, права и свободы студентов, война с бедностью, страдания негров, война в Индокитае, экология, его абсолютно не волновали, разве что нагоняли тоску. Но от репутации “студенческого” профессора” деваться было просто некуда. Так, например, проводя занятия сразу после перерыва, вызванного студенческими волнениями, он откровенно высмеял университетскую администрацию за некомпетентность и трусость – еще бы, не сумели пресечь даже такие пустяковые беспорядки. И что же? Студенты немедленно сочли это выступление критикой “системы” и стали после этого относиться к Хэмлоку с еще большим восхищением.
– ...В конечном счете, есть либо искусство, либо неискусство. Никакого “поп-арта”, “соц-арта”, “масс-арта”, никакого “искусства молодых” или “искусства черных” на самом деле не существует. Это лишь бессмысленные ярлыки, единственное назначение которых – путем определения возвести в ранг искусства бездарную пачкотню жлобов, которые...
Студенты мужеского пола, начитавшись о всемирно известных альпинистских подвигах Хэмлока, находились под обаянием образа ученого-атлета, хотя профессор уже несколько лет не ходил в горы. Барышень же привлекала его ледяная отстраненность, за которой им виделась натура загадочная и страстная. Но от физического идеала романтического героя Хэмлок был далек. Худой и невысокий, он проникал в сексуальные грезы студенток лишь благодаря своим четким, пружинистым движениям, да еще зеленовато-серым глазам с поволокой.
Как и следовало ожидать, на преподавательский состав факультета популярность Хэмлока не распространялась. Коллег отталкивали его научный авторитет, категорический отказ состоять в каких-либо комитетах, безразличное отношение к проектам и предложениям других и получившая широкую огласку популярность в студенческой среде. Насчет последнего коллеги высказывались таким тоном, словно это было нечто несовместимое с серьезной и честной научной и преподавательской деятельностью. Однако у Хэмлока имелась надежнейшая защита от их злобы и зависти – слух о том, что он неизмеримо богат и живет в особняке на Лонг-Айленде. Преподаватели, типичные университетские либералы, всегда относились к богатству с подсознательным трепетным почтением, и даже слухов о чьем-либо богатстве было вполне достаточно для охлаждения их пыла. Опровергнуть же эти слухи либо определенно подтвердить их никому из преподавателей не предоставлялось ни малейшей возможности: ни один из них ни разу не получал приглашения побывать у Хэмлока в доме, и было крайне сомнительно, что подобного рода приглашение последует в обозримом будущем.